Мой вопрос взволновал мюдюре-ханым, лицо её выражало горе и сострадание. Она схватила меня за подбородок и заглянула в глаза, но не так, как всегда, как директриса, как чужой человек. Нет. Это была любящая, всё понимающая мать. Гладя меня по щеке, она сказала дрожащим голосом:
— Феридэ, я никогда не думала, что ты такая чистая, такой ещё невинный ребёнок. Ты заслуживаешь доброго отношения и большой любви. Бедняжка моя… Ах, эта Назмие! Мне известно многое, девочка. Я всё понимаю. Но жизнь устроена так, что приходится скрывать даже то, что знаешь. Назмие — очень гадкий человек, дурная женщина. Я много раз пыталась избавить от неё школу, но все мои усилия ни к чему не привели. Она стоит, как скала. Потому что у неё бесчисленное количество поклонников, начиная от мутесаррифа и начальника гарнизона, кончая батальонными имамами. Кто будет льстить благородным дамам, если Назмие уедет отсюда? Кто будет играть на уде на ночных пирушках, которые устраиваются тайком крупными чиновниками? Кто будет там плясать? Как смогут тогда эти прожигатели жизни, вроде Бурханеддина-бея, заполучать таких, как ты, невинных, чистых, молодых и красивых девушек? Феридэ, я всё понимаю: они устроили тебе западню! Этот Бурханеддин-бей — известный сластолюбец. Обманывая несчастных женщин, губя невинные создания, он промотал всё состояние, которое досталось ему от отца. Для него вопрос чести — заполучить девушку, о красоте которой говорит весь Ч… Взять под руку девочку, которую молодые офицеры, звякая саблями, поджидают на улице и считают за счастье увидеть хотя бы в чадре, ввести её в салон, где кутят распутники, заставить таких же сластолюбцев от зависти кричать: «Да здравствует Бурханеддин-бей!» — для него это высшее наслаждение. Особенно после того, как стало известно, что ты отказала Ихсану-бею… Теперь понимаешь, девочка моя? Они обратились к Назмие, бог знает что ей пообещали и сыграли с тобой злую шутку. Спасибо ещё, что ты так легко отделалась, дочь моя. Вот что… тебе нельзя больше оставаться в этом городе. Несомненно, через несколько дней все узнают о происшедшем. С первым же пароходом ты должна уехать. Тебе есть куда?.. Родственники, знакомые…
— У меня никого нет, мюдюре-ханым.
— Тогда поезжай в Измир. Там у меня есть знакомые: моя близкая подруга — учительница и старший секретарь в отделе образования. Я напишу письмо. Надеюсь, там помогут тебе устроиться на работу.
Такое участие растрогало меня. Как котёнок, спасённый от смерти, попавший в тепло после дождя и снега, я всё ближе и ближе придвигалась к мюдюре-ханым, робко тёрлась щекой о руки, которые гладили мои волосы, затем переворачивала их, целовала ладони.
Пожилая женщина тихо вздохнула и продолжала:
— В таком виде тебе нельзя возвращаться домой, Феридэ. Пойдём, дочь моя, я положу тебя наверху, поспи немного. Я перевезу сюда твои вещи и Мунисэ. До отъезда поживёшь у меня.
До вечера провалялась я наверху в комнате мюдюре-ханым, просыпалась и снова засыпала. Когда я открывала глаза, старая женщина подходила к кровати, клала мне руку на лоб, гладила волосы, которые я теперь, как все девушки Ч…, заплетала в две толстые косы.
— Ты больна, Феридэ? У тебя что-нибудь болит, дочь моя? — беспокоилась она.
Я была здорова, но бессильно откидывала голову на подушке и нежилась, точно маленькая девочка. Мне казалось, чем больше она меня будет целовать и ласкать, тем больше тепла останется в моём сердце, тем дольше я буду помнить любовь этой суровой женщины. В дни одиночества и огорчений, которые ещё будут впереди, эта вновь обретённая материнская любовь согреет меня.
Закутавшись в пальто, я сидела на ветру до тех пор, пока не скрылась луна. Палуба была пуста. Только какой-то долговязый пассажир, облокотившись на перила, насвистывал грустные мелодии, подставив ветру лицо. За весь вечер он ни разу не изменил своей позы.
Я знаю и люблю море. Для меня это нечто одушевлённое, живущее своей внутренней жизнью. Оно всегда смеётся, говорит, стонет, сердится. Но в ту ночь чёрная водяная пустыня показалась мне огромным бесконечным одиночеством, тоскливым и безутешным.
Я спустилась в каюту. Меня знобило, словно ночная сырость проникла до самых костей. Мунисэ спала на койке. Прислушиваясь к толчкам и стуку, которые раздавались где-то внизу, в глубине, точно биение сердца этого великого одиночества, я села за свой дневник.
Сегодня мюдюре-ханым проводила меня на пристань. Я не попрощалась ни с кем из своих знакомых, только зашла к пожилой соседке, так похожей на мою тётку, и, закрыв глаза, слушала, как она в последний раз называет меня по имени «Феридэ»…
В Б… мы оставили Мазлума, а теперь пришлось расстаться с нашими птицами. Я поручила их мюдюре-ханым.
Добрая женщина сказала:
— Феридэ, раз ты их так любишь, выпусти на волю своей рукой. Так будет более угодно аллаху.
Я грустно улыбнулась.
— Нет, мюдюре-ханым. Раньше я согласилась бы с вами. Но теперь думаю иначе. Птицы — это неразумные существа, которые сами не знают, чего хотят. Пока не вырвутся из клетки, они бьются и страдают. Но уверены ли вы, что на воле их ждёт счастье? Нет, это не так… Я думаю, эти несчастные, несмотря ни на что, привыкают к своим клеткам, а если им удается вырваться на свободу, они всю ночь напролёт тоскуют, сидя на ветке, спрятав головы под крылья, или, уставившись крошечными глазками на освещённые окна, вспоминают прежнюю жизнь. Птиц надо насильно сажать в клетку, мюдюре-ханым, насильно, насильно… — Слёзы душили меня.