«Мой жёлтый цветок!» — начиналось оно. Затем следовал ряд поэтических сравнений, из которых явствовало, что подобно тому, как землю на восходе заливает чистый предутренний свет, так и «жёлтый цветок» своим появлением озарял его сердце лучезарным сиянием… «…в моей душе жил́а непонятная радость, предчувствие чего-то необычайного, что должно со мной произойти…» — писал Кямран. И, наконец, предчувствие сбылось: однажды вечером в саду отеля он увидел в электрическом свете «жёлтый цветок».
Мои глаза метались по письму, строчки сливались, так как уже окончательно стемнело. Я совсем не запомнила содержания. Но конец письма я перечитала несколько раз, и он навеки врезался в мою память.
«…Сердце моё было пусто, во мне жил́а потребность любить. Когда я увидел перед собой вас, тоненькую, высокую, голубоглазую, жизнь мне представилась в другом свете…»
Незнакомка медленно приблизилась ко мне и заговорила дрожащим голосом:
— Феридэ-ханым, я огорчила вас?.. Но поверьте, что…
Я вздрогнула и протянула ей письмо.
— Откуда вы взяли? Чему здесь огорчаться? В этой истории нет ничего необычного. Я даже благодарна вам. Вы открыли мне глаза. А сейчас разрешите попрощаться.
Я кивнула головой и пошла к дому. Но незнакомка окликнула меня:
— Феридэ-ханым, простите, ещё на минуточку… Что же мне сказать своей подруге?
— Скажите, что вы выполнили свою миссию. Остальное её не касается. Вот и всё.
Незнакомка говорила что-то ещё, но я не стала слушать и скрылась за деревьями.
Не знаю, сколько ждал меня Кямран у большого камня, которому не суждено было стать свидетелем нашего примирения, но, думаю, он был ошеломлён, когда, наконец, устав ждать, пришёл в мою комнату и прочёл несколько строк, нацарапанных на разлинованном листе школьной тетрадки: «Кямран-бей-эфенди, мне всё известно о вашем романе с «жёлтым цветком». Мы не увидимся с вами до самой смерти. Я ненавижу тебя! Феридэ».
Б…, сентябрь 19… г.
— С тех пор как ты приехала, ты только и делаешь, что пишешь, пишешь дни и ночи напролёт… Ну что это за бесконечное писание? Может, скажешь, письмо? Письма в тетрадках не пишут. Скажешь, книга? Тоже нет. Мы знаем, книги пишут длинноволосые и бородатые улемы. А ты всего-навсего девчонка и ростом-то с ноготок. Ну что ты там можешь писать, вот так без отдыха?
Этот вопрос задал мне старый номерной Хаджи-калфа. Больше часа он мыл полы в коридоре гостиницы, мурлыча себе под нос какую-то песенку, и теперь, утомившись, заглянул ко мне, чтобы, как он сам говорит, «перекинуться двумя строчками разговора».
Взглянув на него, я расхохоталась.
— Что за вид, Хаджи-калфа?
Обычно Хаджи-калфа ходил в белом переднике, а сегодня на нём было стародавнее энтари, с разрезами по бокам. Волоча за собой босыми ногами тряпку, он, чтобы не упасть, опирался на толстую палку.
— Что поделаешь? Занимаюсь женским делом, потому и оделся по-женски.
Если не считать приезжей из соседнего номера, с которой я иногда разговаривала, Хаджи-калфа был моим единственным собеседником. Правда, в первые дни он избегал меня, а если заходил по какому-нибудь делу в номер, то хлопал дверью и говорил:
— Это я. Покрой голову.
Я шутливо отвечала:
— Ну что ты, дорогой Хаджи-калфа! В чём дело? Ради аллаха… Какие между нами могут быть церемонии?
Сердитое лицо старика хмурилось ещё больше.
— Э-э! Ничего-то ты не понимаешь, — ворчал он. — Разве можно внезапно, без предупреждения, входить к наречённым ислама…
«Наречённые ислама», вероятно, означало «женщины». Я не спрашивала об этом Хаджи-калфу, так как разговаривать на подобную тему не позволяла мне гордость учительницы. И всё-таки однажды в шутливом тоне я объяснила ему бессмысленность столь «почтительного» обращения. Теперь Хаджи-калфа стучит в мою дверь запросто и заходит не стесняясь.
Видя, что я не перестаю подшучивать над ним, Хаджи-калфа хотел было обидеться, но раздумал.
— Ты нарочно так говоришь, чтобы рассердить меня. Но я не рассержусь… — Потом немного помолчал и добавил, грустно поглядев на меня:
— Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате. Пошути немного, посмейся, это не грех… Вот подружимся как следует — я тебе ещё спляшу что-нибудь, чтобы ты хоть немного повеселилась. Согласна, ханым?
Как же объяснить Хаджи-калфе, чт́о я пишу?
— У меня почерк скверный, Хаджи-калфа. Приходится упражняться, чтобы ребятишки не пристыдили меня. На днях ведь уроки начнутся.
Хаджи-калфа облокотился на палку, словно позировал фотографу, в глазах его засветилась добрая улыбка.
— Обманываешь, девчонка! Эх, знала бы ты, чего только не повидал в жизни Хаджи-калфа! Видел людей, которые, точно каллиграфы, почерком «сюлюс» пишут. Но писанина их и ломаного гроша не стоит. А есть такие, что пишут криво да косо, закорючками, как муравьиные ножки. Вот из них-то толк и получается. Знала бы ты, сколько я подмёток истёр, прислуживая в разных учреждениях; каких только чиновников мы не видели на своём веку! А у тебя какое-то горе… Да! Горе-то горе, но нас это не касается. Только, когда пишешь, старайся не пачкать пальцы чернилами. Вот это твоим школьникам может показаться смешным. Ну, ладно, ты пиши, а я пойду домывать полы.
Проводив Хаджи-калфу, я опять села за стол, но работать больше не могла. Слова старика заставили меня призадуматься.
Хаджи-калфа прав. Раз уже я взрослый человек, да ещё учительница, которая не сегодня-завтра приступит к занятиям, нужно следить за собой, чтобы не осталось в поведении ничего детского, ни одной чёрточки. В самом деле, о чём говорят чернильные пятна на пальцах? А следы чернил на губах, хотя Хаджи-калфа ничего не сказал об этом? Как часто, когда я склоняюсь над своим дневником, особенно по ночам, мне вспоминается жизнь в пансионе. И меня обступают люди, которых не суждено больше встретить. Разве все это не связано с чернильными пятнами? И ещё одну фразу Хаджи-калфы я никак не могу забыть: «Ты ведь, как птица в клетке, томишься одна в этой комнате…»