Совсем, совсем давно, мне помнится, я барахталась нагишом в своём любимом озере среди огромных листьев. Озеро не имело ни конца ни края и походило на море. По нему плавали громадные листья, оно было со всех сторон окружено деревьями… Вы спросите, как может озеро с листьями на поверхности и высокими деревьями вокруг походить на море?.. Клянусь, я не обманываю. Я сама, как и вы, удивляюсь этому… Но это так… Что поделаешь?..»
Когда потом моё сочинение читали в классе, все девочки поворачивались ко мне и громко смеялись. Бедной сестре Алекси с трудом удалось успокоить их и добиться тишины в классе.
А ведь предстань теперь передо мной сестра Алекси, похожая на обуглившуюся жердь в своём чёрном платье с ослепительно белым воротничком, с бескровным прыщеватым лицом в обрамлении капюшона, напоминающего женскую чадру, откинутую на лоб, с губами, красными, как гранатовый цветок, — предстань она теперь передо мной и задай тот же самый вопрос, я, наверно, не смогла бы ответить иначе, чем тогда на уроке французского языка, и опять стала бы доказывать, что родилась, как рыба, в озере.
Уже позже я узнала, что это озеро находится в районе Мосула, возле маленькой деревушки, название которой я всегда забываю; и моё бескрайнее, безбрежное море — не что иное, как крохотная лужица, остатки пересохшей реки, с несколькими деревцами на берегу.
Отец мой служил тогда в Мосуле. Мне было года два с половиной. Стояло знойное лето. В городе невозможно было оставаться. Отцу пришлось отправить нас с матерью в деревню. Сам он каждое утро верхом уезжал в Мосул, а вечером после захода солнца возвращался.
Мать настолько тяжело болела, что не могла присматривать за мной. Долгое время я была предоставлена самой себе и ползала с утра до вечера по пустым комнатам. Наконец в соседней деревушке нашли одинокую женщину-арабку по имени Фатма, у которой недавно умер ребёнок; и Фатма стала моей кормилицей, отдав мне любовь и нежность материнского сердца.
Я росла, как все дети этого пустынного края. Фатма, привязав меня, точно куль, за спину, таскала под знойным солнцем, взбиралась со мной на вершины финиковых пальм.
Как раз в то время мы перебрались в деревушку, о которой я уже говорила. Каждое утро, захватив с собой какую-нибудь еду, Фатма уносила меня в рощицу и голышом сажала в воду. До самого вечера мы возились, барахтались с ней в озере, распевали песни и тут же подкреплялись едой. Когда нам хотелось спать, мы сооружали из песка подушки и засыпали в обнимку, прижавшись друг к другу. Тела наши были в воде, а головы на берегу.
Я так привыкла к этой «водяной» жизни, что, когда мы вернулись в Мосул, я почувствовала себя рыбой, которую вытащили из воды. Я без конца капризничала, была возбуждена или, сбросив с себя одежду, постоянно выскакивала на улицу нагишом.
Лицо и руки Фатмы были разукрашены татуировкой. Я так привыкла к этому, что женщины без татуировки казались мне даже безобразными.
Первым большим горем в моей жизни была разлука с Фатмой.
Переезжая из города в город, мы наконец добрались до Кербелы. Мне исполнилось четыре года. В этом возрасте уже почти всё понимаешь.
Фатме улыбнулось счастье, она вышла замуж. Как сейчас помню день, когда она вновь стала новобрачной: какие-то женщины, казавшиеся мне удивительными красавицами, так как на лице у них была татуировка, как у Фатмы, передают меня из рук в руки и наконец усаживают рядом с кормилицей. Помню, как мы едим, хватая руками угощения с больших круглых подносов, которые ставили прямо на пол. Голова моя гудит от звона бубнов и грохота медных барабанов, похожих на кувшины для воды. В конце концов усталость берёт своё, и я засыпаю прямо на коленях у своей кормилицы…
Не знаю, была ли жива святая наша матерь Фатма, когда её сына, имама Хюсейна, убили в Кербеле; но даже если бедная женщина и дожила до того чёрного дня, всё равно, я думаю, её стенания были ничто по сравнению с теми воплями, которые испускала я на следующий день после свадебного пира, проснувшись на руках у какой-то незнакомой женщины.
Словом, сдаётся мне, Кербела со времён своего основания не была свидетелем столь бурного проявления человеческого горя. И когда у меня от крика пропал голос, я, как взрослая, объявила голодовку.
Тоску по моей кормилице помог мне забыть спустя много месяцев кавалерийский солдат по имени Хюсейн. Во время учебных занятий он свалился с лошади и стал инвалидом. Отец взял его к себе денщиком.
Хюсейн был чудаковатый малый. Он быстро привязался ко мне, я же на его любовь вначале отвечала непростительным вероломством. Мы не спали с ним вместе, как с Фатмой, но каждое утро, открыв глаза с первыми петухами, я вскакивала и стремглав бросалась в комнату Хюсейна, садилась верхом ему на грудь, как на лошадь, и пальцами открывала веки.
Прежде Фатма ходила со мной в сад, водила в поле. А теперь Хюсейн приучил меня к казарме, к солдатскому быту. Этот огромный длинноусый человек обладал удивительной способностью и искусством придумывать всевозможные игры. И вся прелесть заключалась в том, что большинство этих игр напоминало опасные приключения, от которых сердце уходило в пятки. Например, Хюсейн бросал меня вверх, словно я — резиновый мячик, и ловил у самой земли. Или же он сажал меня к себе на папаху и, придерживая за ноги, прыгал, затем быстро вертелся на одном месте. Волосы у меня лохматились, в глазах рябило, захватывало дыхание, я визжала и захлёбывалась от восторга. Подобного наслаждения я больше никогда не испытывала в жизни!..